2
Еще одним свойством, отличавшим программную "родную литературу", была ее ненависть к так называемой "нормальной жизни" - ко всему тому, что пропаганда именовала "мещанством".
Из врезки к учебнику "Русская советская литература" (нечто вроде эпиграфа). "Эпоха повелительно требует от литератора участия в строительстве нового мира, в обороне страны, в борьбе против мещанина, который гниет, разлагается и в любой момент может переползти в стан врагов, - эпоха требует от литературы активного участия в классовых битвах" (Максим Горький) [7]. Ненависть к мещанину - вовсе не большевистская выдумка. Она отвечала еще романтической традиции, которая, казалось, к концу XIX века постепенно изживала себя. Но именно эта, в общем-то устаревшая романтическая традиция была взята на вооружение государственной пропагандой.
Человек, укорененный в быте, в семье, уже не такой доступный объект для манипуляции. А отсюда ненависть идеологов к обыденной жизни, к быту, к здраво мыслию, которое подвиг если и приемлет, то уж в самом крайнем случае. Бытописание, столь распространенное в русской литературе конца XIX века, отвергается с яростью, с ненавистью: Живая жизнь бывает "запятнана" (курсив мой. - М.Г.) многими пустяками и подробностями... которые, однако, изрядно заполняют жизнь, и часто кажутся важнее, чем они есть на самом деле. Их вовсе не обязан показывать художник, совершенно не обязан [16, с. 302]. Запятнана - слово, эмоционально окрашенное. В сущности оно означает "загрязнена", "опоганена", "опозорена". Живая жизнь опоганена заполняющими жизнь подробностями, которые, собственно, нормальную жизнь и составляют.
Мещанин, если задуматься, мог даже не сделать ничего плохого; согласно тому же Горькому, еще не успеть переползти в стан врага. Он лишь способен это сделать -грозное, но, естественно, совершенно недоказуемое обвинение. И тем не менее мещанин опасен, как прокаженный (гниет заживо), и потому должен быть истреблен. Мещанин опасен, ибо он может пожертвовать Идеей ради семьи. "В республике, где люди не должны иметь иной семьи, кроме родины, где все новорожденные - дети родины... насколько крепко будут любить ее те, что изведают лишь ее заботу и с рождения будут знать, что лишь от родины можно ждать всего... вместе с дозой привязанности к родственникам они (дети. - М.Г.) неизбежно впитают предрассудки (часто опасные) этих родственников, их мнения, их идеи, способствующие удалению от общества, самопоглощению, а все гражданские добродетели станут для них абсолютно невозможными" [17, с. 166,167].
Уже не раз отмечалось, что идеология тоталитарных режимов берет свое начало из гуманизма эпохи Просвещения. Тот же де Сад, в сущности, здесь не столько патологичен, сколько логичен - в этой системе родственные связи не нужны. Более того, вредны. Они мешают любви к Родине. А значит, необходимо учить жертвовать родственными и дружескими связями. Вот почему идеология подняла на щит несчастного мученика Павлика Морозова. Вот почему в учебных и методических пособиях, посвященных творчеству Шолохова в Х классе, указывается на необходимость привлечения особого внимания старшеклассников к "Донским рассказам", которые наряду с "Поднятой целиной" Шолохова будут формировать идейно-нравственный и эстетический облик учащихся [8, с. 21, 26]. В частности, рекомендуется "сделать упор" на рассказы "Родинка" (детоубийство) и " Про д комиссар" (отцеубийство). А ведь эти два рассказа - не исключение. В "Донских рассказах" сыно-, брато- и отцеубийств побольше, чем в любой греческой трагедии! Вот откуда и три учебных часа, отведенных на "Любовь Яровую" К. Тренева - столько же, сколько на всего Блока. Возможно, даже великолепный и грозный "Тарас Бульба" попал в программу младших классов именно по этой причине. Недаром сугубо эпический, симметричный сюжетный ход (за убийство собственного, нелюбимого сына рок карает Тараса мучениями и гибелью сына любимого) понимается лишь как иллюстрация морального принципа старого казака "породниться родством по душе, а не по крови" [2, с. 8].
Но это - лишь одна причина многочисленных расправ с кровными родственниками на страницах программных произведений. Вторая причина прямо противоположна. Ничего удивительного в этом нет; показатель жизнеспособности тоталитарной идеологии - ее алогичность. Палачи мучают матерей положительных героев, а пло хие люди - своих собственных матерей, чтобы у читателя укреплялась ненависть к врагу. При официозной сакрализации роли матери в социуме, при назойливом отождествлении ее с родиной такие издевательства, такое кощунство должны были вызвать особое возмущение.
Эта тема проглядывает уже в шолоховской "Поднятой целине" сначала в рассказе о румынских комсомольцах, потом еще раз повторяется в истории о хозяйственном Якове Лукиче, уморившем мать голодом, чтобы не проговорилась, не выдала его комиссарам. Есть нечто подобное в "Донских рассказах". Не миновала этой темы и "Молодая гвардия": "Они сорвали одежды со старой женщины, матери одиннадцати детей, швырнули ее на окровавленный топчан и стали убивать проводами на глазах у ее сына. Сережа не отворачивался, он смотрел, как бьют его мать, и молчал" [4, с. 711]. Можно только пожалеть тех особо впечатлительных детей, которые отважились примерить на себя мученические вериги героев-комсомольцев... И испытывавших законное сомнение относительно своей способности устоять под пытками, а заодно и все то же чувство вины, подкрепленное комплексом неполноценности - те то смогли...
Разумеется, десадовский подход к проблеме матереубийства гораздо более логичен - старое должно уступить место новому, вот и все. "И вы, детишки, освободившись как можно быстрее от семейной набожности, - чистой химеры!- убедитесь, что вы ничем не обязаны существам, чья кровь произвела вас на свет" [17, с. 206]. Вернее, такой подход был бы, более логичным, не страдай маркиз в этом вопросе некоторой навязчивостью, с которой он декларирует свою идею: "... и если существо, на которое я покушаюсь, - моя мать, выносившая меня во чреве, то что это меняет? <...> Поступая подобным образом, человек лишь уступает самому естественному из всех побуждений" [11, с. 38].
Против отца де Сад не столь предубежден, что позволило бы фрейдистам обвинить его не просто в эдиповом комплексе, но в его гомосексуальном варианте. Напомню, что эдипов комплекс, которым сам Эдип вовсе не страдал, поскольку предавался инцесту, не зная об этом, заключается в бессознательном отождествлении себя с отцом (или соперничестве с ним), причем мать рассматривается как сексуальный объект. Это у мальчиков. У девочек, естественно, - наоборот. "Слушай, сука! Ты абсолютно беззащитна... Что с тобой будет? Сама не знаю! Может быть, ты будешь повешена, колесована, распята, истерзана калеными щипцами, заживо сожжена... Выбор кары зависит от твоей дочери, именно она вынесет приговор. Но ты настрадаешься, шлюха! О! Да, ты погибнешь только после тысячи предварительных пыток!" [17, с. 201].
Какие бы бессознательные мотивы ни лежали в основе этой сцены, сознательно маркиз использовал ее для иллюстрации излюбленной идеи: чтобы познать истинное наслаждение, нужно освободиться. А человек свободен только тогда, когда избавляется от всего человеческого. От морали, этики и естественных привязанностей. Кто поручится, что именно этот, очень близко лежащий вывод (а ведь нас уже убеждали во вреде кровных привязанностей) не сделал никто из подростков, приобщившихся к хрестоматийной литературе?
В действительности, могла ли вызвать психическую дестабилизацию, латентные неврозы подобная литература? Или говорить об этом без статистики в руках столь же бессмысленно, сколь бессмысленно - и, в сущности, несправедливо утверждать, что западные боевики, являясь "апологией секса и насилия", провоцируют рост преступности в молодежной среде? Возможно, самая существенная разница между школьной литературой и западными боевиками заключается в том, что чтение подобной литературы было обязательным. Его не миновал никто.
Хочу сказать еще вот о чем. Де Сад у нас в стране достаточно долго был под запретом, что соответственно повышало к нему интерес читающей публики. Затем в какой-то момент он сделался разрешенным писателем. Естественной реакцией, казалось бы, должно было быть появление его книг на полках читающей части населения. Но когда - для вот этой статьи - мне понадобился де Сад, работать с ним пришлось в библиотеке. Выяснилось, что никто из моих знакомых, людей вполне культурных, его не держит. То ли посчитали его приобретение дурным тоном, то ли просто он показался им неприятным, либо не стоящим внимания. И уж во всяком случае, никто не стал бы навязывать его детям. Но ведь "Поднятая целина" Шолохова тоже отнюдь не детская вещь. А читать ее заставляли. Быть может, я не права? И никакого скрытого сладострастия, никакой вины и стыда - ничего, кроме наивного желания вызвать праведный гражданский гнев и обратить свою ненависть на врагов коммунистического строительства не таят в себе эти великие произведения? В той же "Поднятой целине", которую по праву можно считать истинной энциклопедией ужасов, есть очень симптоматичный фрагмент. Половцев - матерый офицер, славившийся еще на германской войне жестокостью в обращении с казаками, убийца беззащитных и тайный враг коллективизации - рассказывает: ".. .у меня в детстве был такой случай... у нас был щеночек маленький, я с ним как-то играл, как видно, больно ему сделал. Он меня и цапнул за палец, до крови прокусил. Я разъярился, схватил хворостину и стал его пороть. Он бежит, а я догоняю и порю, порю... прямо-таки с наслаждением... И до того засек, что он весь обмочился и уже, знаешь, не визжит, а хрипит да всхлипывает... и вот тогда я взял его на руки... да так разревелся сам от жалости к нему, что у меня сердце зашлось! Судорога со мной сделалась!" [3, с. 151].